– Еще неизвестно, – ответила она. – Уезжайте, не прощаясь. Если мне удастся что-нибудь выяснить, я вам позвоню.

Я машинально зашагал по улицам в направлении к Булонскому лесу. Что же случилось? Бедная моя девочка, почему не обратилась она ко мне, если ей было тяжело? С какой безумной радостью я пришел бы ей на помощь, опять взял бы ее к себе, утешил бы! С первого дня, как я увидел Франсуа, я понял, что он станет ее злым гением. Я вновь представил себе тот обед и вспомнил ощущение – очень сильное, что я отец, который опрометчиво привел своего ребенка в зараженную среду. Я почувствовал в тот вечер, что надо не откладывая спасать ее. Я ее не спас… Одилия умерла… Проходившие мимо женщины смотрели на меня с тревогой. Может быть, я говорил сам с собою вслух… Такая красота! Такое совершенство!.. Я представлял себя возле ее постели: я держал ее за руку, а она декламировала:

From too much love of living,
From hope and fear set free…

– The weariest river, Дикки, – говорила она потешно-жалобным голоском.

А я отвечал:

– Не говорите так, дорогая; я расплачусь.

Одилия умерла… С тех самых пор, как я познакомился с ней, я взирал на нее с суеверным страхом. Слишком прекрасна!.. Однажды в Багатели старик садовник сказал нам с Одилией: «Чем красивее роза, тем скорее она вянет…» Одилия умерла… Я думал о том, что, если бы мне дано было вновь увидеть ее хоть на четверть часа, а потом пришлось бы умереть вместе с нею, я не колеблясь согласился бы на это.

Не знаю, как я вернулся домой, как улегся. На рассвете я задремал и мне приснилось, будто я на обеде у тети Кора. Тут были Андре Альф, Элен де Тианж, Бертран и кузина Ренэ. Я всюду искал Одилию. Наконец, после долгих волнений, я ее нашел: она лежала на диване. Она была очень бледна и казалась тяжелобольной, но я подумал: «Да, она нездорова, но ведь она не умерла. Какой страшный сон мне приснился!»

XXII

Первой моей мыслью было на другой же день отправиться в Тулон, но у меня началась нервная горячка с бредом, и я проболел целую неделю. Бертран и Андре самоотверженно ухаживали за мной; Элен несколько раз навещала меня, привозила цветы. Придя в себя, я стал с мучительным нетерпением и тревогой расспрашивать ее обо всем, что она узнала. Рассказы, которые ей довелось слышать, как, впрочем, и те, что позже я слышал сам, были противоречивы. Истина, по-видимому, заключалась в том, что Франсуа, привыкший к полной независимости, быстро устал от супружеской жизни. Он разочаровался в Одилии. Она была очень избалована мною и начала – пусть довольно мягко – проявлять требовательность в такой момент, когда любовь Франсуа стала уже немного остывать. Он думал, что она умная; умной она не была – во всяком случае, в обычном значении этого слова. Я это знал, но мне это было безразлично. Он хотел подчинить определенной дисциплине и ум ее, и поведение. Оба они были гордые, и столкновение приняло очень резкую форму.

Много позже, с полгода тому назад, одна знакомая передала мне, что в задушевной беседе говорил ей Франсуа об Одилии. «Она была изумительно хороша собою, – говорил он, – и я ее действительно любил. Но первый муж дурно воспитал ее. Она была кокетлива до безрассудства. Это единственная женщина, которой удавалось мучить меня… Я защищался… Я как бы анатомировал ее… Она лежала предо мной на столе, нагая и с зияющим нутром… Я рассмотрел весь механизм ее мелких обманов… Я ей доказал, что отлично вижу их… Она думала, что, пустив в ход свое обаяние, ей удастся вновь покорить меня… Потом она поняла, что победа не за ней… Я, конечно, сожалею о случившемся, но угрызений совести у меня нет. Я не виноват».

Когда я узнал об этом разговоре, Франсуа стал мне совсем отвратителен. Тем не менее порою я восхищался им. Он оказался сильнее меня и, пожалуй, умнее; во всяком случае – сильнее, ибо я тоже, как и он, разгадал Одилию, но разница между нами заключалась в том, что у меня не хватило мужества сказать об этом. Имеет ли цинизм Франсуа преимущество перед моей слабостью? После долгих раздумий я тоже не стал сожалеть о своем поведении: побеждать людей и доводить их до отчаяния не трудно. И теперь еще, потерпев поражение, я попрежнему думаю, что лучше стараться их любить – даже вопреки им самим. Все это, впрочем, отнюдь не разъясняет причин самоубийства Одилии. Одно достоверно: в день, когда она покончила с собою, Франсуа не было в Тулоне. Во время войны Бертран встретился с неким молодым человеком, который накануне самоубийства Одилии ужинал с нею и еще тремя молодыми женщинами и тремя морскими офицерами. Компания была веселая. Выпив бокал шампанского, Одилия сказала друзьям, смеясь: «А знаете, завтра в полдень я застрелюсь». Весь вечер она была вполне спокойна, и знакомый Бертрана был поражен ее белоснежной, лучезарной красотой (как он сам говорил о том Бертрану).

Я проболел целый месяц. Потом уехал в Тулон. Я прожил там несколько дней и каждый день покрывал могилу Одилии белыми цветами. Как-то вечером на кладбище ко мне подошла пожилая женщина; она сказала, что была горничной госпожи де Крозан и что узнала меня по фотографии, которая лежала у ее госпожи в ящике стола. Она сказала, что первое время Одилия бывала на людях очень веселой, но, как только оставалась одна, легко было понять, что ее охватывает отчаяние. «Несколько раз, – сказала эта женщина, – мне случалось, войдя в ее комнату, заставать ее в кресле – она сидела, опустив голову на руки… Она, казалось, видела перед собой смерть».

Я долго говорил с этой женщиной, и мне было приятно, что она боготворила Одилию.

В Тулоне я не мог ни за что взяться и в начале июля решил переехать в Гандюмас. Там я пытался заниматься делами и читать. Я совершал долгие прогулки по зарослям вереска, и усталость помогала мне уснуть.

Почти каждую ночь мне снилась Одилия. Чаще всего я оказывался в церкви или в театре; место рядом со мною оставалось пустым. Вдруг у меня возникал вопрос: «А где же Одилия?» Я искал ее. Я видел вокруг себя бледных, простоволосых женщин, но ни одна из них не была похожа на Одилию. И я просыпался.

Я забросил дела. Я даже не ходил на фабрику. Я не хотел никого видеть. Я упивался своим горем. Каждое утро я в одиночестве спускался вниз, к деревне; из церкви доносились звуки органа – такие легкие, такие прозрачные, что они сливались с воздухом и казались его журчанием. Я воображал рядом с собою Одилию в светлом платье – в том, какое было на ней в благословенный день, когда мы впервые прогуливались вместе под флорентинскими черными кипарисами. Почему я потерял ее? Я искал слово, поступок, которые привели великую любовь к столь трагическому исходу. Я не находил их. Всюду вокруг в садах цвели розы, которые так радовали бы ее.

Во время одной из таких прогулок, в одну из августовских суббот, я услышал в Шардейле барабанную дробь и голос деревенского полицейского, который объявлял: «Мобилизация армии и флота».