– Благодарю за все…

Затем вошла в машину, не обернувшись.

XX

Я оказался в полном одиночестве – у родных я не встретил поддержки. Мама в глубине души была довольна, что я избавился от Одилии. Она этого не высказывала, потому что понимала, насколько мне тяжело, а также и потому, что у нас в семье мало говорили; а я понимал ее, и поэтому мне было трудно касаться с нею этой темы. Отец был серьезно болен после инсульта: левая рука у него была парализована и слегка перекосился рот; это портило его прекрасное лицо. Он знал, что обречен, и стал очень молчаливым, очень задумчивым. Мне не хотелось бывать у тети Кора – ее званые обеды будили во мне слишком много грустных воспоминаний. Единственным человеком, с которым я мог видеться тогда без особого отвращения и скуки, была моя кузина Ренэ. Я застал ее однажды у родителей. Она проявила большой такт и не стала говорить со мной о разводе. Она занималась научной работой и писала диссертацию. Она говорила, что не хочет выходить замуж. Беседа с нею – очень интересная – впервые отвлекла меня от бесконечного психологического анализа, который изнурял меня. Она посвятила свою жизнь научным исследованиям, определенной профессии; она казалась уравновешенной и довольной. Значит, отречение от любви возможно? Сам я еще не допускал, что можно употребить жизнь на что-то иное, кроме служения некой Одилии, но присутствие Ренэ действовало на меня умиротворяюще. Я предложил ей позавтракать вместе, она согласилась, и впоследствии я довольно часто виделся с нею. После нескольких встреч я к ней привык и вскоре рассказал ей очень искренне о моей жене, стараясь объяснить, что мне в ней нравилось. Она спросила:

– После развода ты снова женишься?

– Ни за что, – ответил я. – А ты не думаешь о замужестве?

– Нет, – сказала она, – теперь у меня есть профессия; она заполняет всю мою жизнь; я независима; я никогда не встречала человека, который мне нравился бы.

– А все твои врачи?

– Это только коллеги.

В конце февраля я решил провести несколько дней в горах, но меня вызвали оттуда телеграммой – отца снова постиг удар; я вернулся и застал его при смерти. Мама ухаживала за ним с полнейшей самоотверженностью; помню, как в последнюю ночь, когда он лежал уже без сознания, а она стояла возле его неподвижного тела, утирала ему лоб, смачивала водой перекошенные губы, я дивился спокойствию, которое она хранила в час столь огромного горя, и думал о том, что этим спокойствием она обязана тому, что прожила жизнь безупречно. Жизнь, какую я наблюдал у моих родителей, казалась мне прекрасной и в то же время почти непостижимой. Мама никогда не стремилась ни к одному из тех развлечений, которых так жаждали Одилия и большинство знакомых мне женщин; она очень рано отказалась от всякой романтики, от всяких перемен; теперь она обретала заслуженную награду. Я мучительно оглянулся на собственную жизнь; как отрадно было бы представить себе, что в конце этого тернистого пути Одилия стоит возле меня, утирает мне лоб, уже покрытый предсмертной испариной; представить себе Одилию поседевшую, умиротворенную годами, для которой давно уже миновала пора юношеских бурь. Неужели в роковой день я окажусь один перед лицом смерти? Мне хочется, чтобы это случилось как можно раньше.

Об Одилии у меня не было никаких известий, даже со стороны. Она предупредила, что писать не будет, ибо считает, что так я скорее успокоюсь; она перестала встречаться с нашими общими друзьями. Я предполагал, что она сняла небольшую виллу где-нибудь поблизости от домика Франсуа, но не был в этом уверен. Сам я решил выехать из нашего дома – для меня одного он был чересчур просторен и к тому же постоянно напоминал мне о прошлом. Я подыскал себе удобную квартиру на улице Дюрок, в старинном особняке, и постарался обставить ее так, как обставила бы сама Одилия. Почем знать? Быть может, в один прекрасный день она вернется – несчастная, оскорбленная – и попросит у меня приюта. При переезде я обнаружил целые груды писем, полученных Одилией от друзей. Я прочел их. Пожалуй, и не следовало этого делать, но я не мог устоять перед соблазном все выяснить. Как я уже говорил Вам, письма были нежные, но вполне невинные.

Лето я провел в Гандюмасе, почти в полном одиночестве. Мне удавалось обрести немного покоя только в часы, когда я лежал в густой траве, вдали от дома. Тогда мне казалось, что все нити, связывающие меня с обществом, порваны и я на несколько мгновений приближаюсь к постижению каких-то более глубоких истин. Стоит ли женщина подобных мук?.. Но книги вновь погружали меня в мрачные раздумья; я искал в них только свою собственную скорбь и почти бессознательно выбирал такие, которые могли напомнить мне мою печальную историю.

В октябре я возвратился в Париж. У меня стали бывать молодые женщины – как это часто случается, их привлекало ко мне мое полное одиночество; не хочется их описывать; они только мелькнули в моей жизни. Для Вас же должен отметить, что я без труда (но не без удивления) вновь вернулся к своей юношеской манере держаться. Я стал вести себя так, как вел себя со своими возлюбленными в годы, предшествовавшие женитьбе; я добивался их шутя, меня забавляло наблюдать, какое действие оказывает на них та или иная фраза, тот или иной смелый жест. Одержав победу, я забывал о ней и затевал новую игру.

Ничто не порождает большего цинизма, как неразделенная глубокая любовь, но в то же время ничто не внушает человеку большей скромности. Я искренне удивлялся, когда обнаруживал, что любим. Истина заключается в том, что страсть, безраздельно владеющая мужчиной, притягивает к нему женщин как раз в то время, когда он этого менее всего желает. Всецело плененный одною, он становится – будь он даже чувствительный и ласковый от природы – безразличным и почти грубым с другими. Когда он несчастен, ему случается поддаться нежности, которую ему предлагают. Но стоит ему только вкусить ее – она начинает его тяготить, и он этого уже не скрывает. Сам того не желая и не ведая, он ведет коварнейшую игру. Он становится опасен и покоряет оттого, что сам побежден. Я оказался именно в таком положении. Никогда еще я не был так убежден, что не могу никому понравиться, никогда я так мало не стремился обольщать и никогда еще не получал такого множества непреложных доказательств преданности и любви.

Но душа моя была слишком омрачена, чтобы радоваться этим успехам. Просматривая свои записные книжки 1913 года, я на каждой странице, среди пометок о назначенных свиданиях, нахожу следы Одилии. Привожу для Вас наугад несколько строк.

«20 октября. Ее прихоти. Мы сильнее любим именно капризных, несговорчивых людей. Как приятно бывало не без тревоги подбирать для нее букет полевых цветов – васильков, лютиков и ромашек, или симфонию в белых мажорных тонах – арума и белых тюльпанов…

Ее смирение. «Я отлично знаю, какою Вы хотели бы меня видеть… строгой, непорочной… настоящей французской буржуазкой… и все же чувственной, но только с вами… Придется Вам оплакивать свою мечту, Дикки, – такой я никогда не буду».

Ее скромная гордость. «Но у меня есть и кое-какие маленькие достоинства… Я читала больше, чем обычно читают женщины… Я знаю наизусть много стихов… Умею составлять букеты… Хорошо одеваюсь… и люблю Вас; да, сударь, Вам, может быть, не верится, но я Вас очень люблю».

25 октября. Должна бы существовать такая совершенная любовь, которая давала бы возможность мгновенно улавливать все чувства любимой женщины и разделять их с нею. Бывали дни (пока я еще мало знал Франсуа), когда я испытывал к нему чувство, близкое к благодарности, за то, что он так похож на человека, которого могла бы любить Одилия… Потом ревность оказалась сильнее, а Франсуа – слишком далек от совершенства.

28 октября. Я люблю в других ту крохотную частицу тебя, которая в них содержится.

29 октября. Иногда ты уставала от меня; мне и эта усталость нравилась».

Немного позже нахожу следующую краткую заметку:

«Я потерял больше того, чем обладал».